А у нее корма доложу я вам

А у нее корма доложу я вам thumbnail

Настя Зуева

У ней ноги — багряно-икряные,

у ней мелкие-мелкие локоны.

Дай протиснусь, дай около встану я!

Вот я воздух глотнул — гляжу соколом.

Я и сам парень хват — нарасхват,

у меня ли не рыжие волосы!

Взять, к примеру, хоть наших девчат —

так и льнут, словно зернышки к колосу.

А она головы не ворочает, —

и куда уж вертеть — шейка тумбочкой.

А потом говорит: «Если хочете —

посидимте вдвоем, только туточки!

Не лягай на меня!.. Отодвиньтеся!..

Я те что!.. Ну, кому было сказано!..»

(А у меня уже крутятся винтики —

как бы в парк ее… этого… самого…)

А идет! — ну корма, доложу я вам!

что тебе ледокол, что те рыба-кит.

Говорит, что зовут Настя Зуева

и что в бригаде у них — все ударники…

…Я ее в общежитье везу сейчас.

Парни глянут на нас — лопнут с зависти!

Сколько, скажут, добра отхватил зараз!..

…Только я не такой — жрите! хватит всем!

15 июля 1965

На Театральной площади

На Театральной площади,

немножко театрально,

стоял я, опершись плечом

на оперный театр.

А каменные кони

оскалились нахально,

и каменные ноздри

их выбрасывали пар.

Профессор Римский-Корсаков,

привстав на пьедестале,

никак не мог подняться,

чтоб руку мне пожать.

А я стоял и бредил

то славой, то стихами,

стихами или славой —

ну, как их не смешать!

Роились в небе звезды,

садились мне на плечи, —

ах, только б не прожгли

они мой импортный пиджак!

Качаясь, плыли лица

голубоватых женщин,

стекали мне в ладони,

а я сжимал кулак!

А я дышал вполнеба,

а я держал полмира!

Гигант я или карлик?

Герой или пигмей?..

Носы приплюснув к стеклам,

уставились квартиры.

Я стекла гладил пальцем —

я был их всех добрей.

Я прыгнул на подножку —

пропел звонок трамвая.

Я три копейки бросил,

как бросил золотой…

Качаются вагоны.

Кондукторша зевает.

Вожатый смотрит мимо…

Домой… Домой… Домой…

25 сентября 1965

На трамвайной остановке

Руки в карманы, шмыгаю носом,

в щелях гранита — седая трава.

Тридцать четыре веселых звоночка —

«тридцать четвертый» катит трамвай

(а «пятерки» все нет).

Рельсы застонут, визгнут колеса, —

выбьет металл из металла огонь.

Тридцать четыре забавных вопроса —

буфером ткнется вагон о вагон.

— Почему? —

Стыки бьются за отказ,

колеса бьются за движенье,

а вперед толкают нас

неподвижные сиденья…

Красный фонарик на перегоне,

красный — в упор — светофора вопрос,

красные лица в красном вагоне,

белый на свете только мороз

(а «пятерки» все нет).

Дважды на левой, дважды на правой,

ногу об ногу, сукном — по скуле.

А у военных — правда, забавно? —

может примерзнуть к руке пистолет.

— Почему? —

Начиналось во дворе:

«до первых слез», «до первой крови».

И никак не повзрослеть —

всё в прицел друг друга ловим…

Хватит вопросов! Мальчик с мамашей!

Ну, поскорее!.. А, черт возьми!

Мудрый наездник, старый вожатый,

вагоны пришпорил и двери закрыл.

И мальчик увидел, мальчик запомнил,

мальчик запомнил — он опоздал.

Что он напомнил? Что он напомнил?!

Тут все начала — их надо поймать.

— Но вдали —

весь урча, как мясорубка,

и домашний, как тарелка,

мой трамвай в зеленой шубке…

Да и я почти согрелся.

Ноябрь 1965 — 31 января 1966

Начало

Решает все конечно же зима,

когда деревья вычерчены тушью,

когда снега заваливают души,

когда вся жизнь есть ожиданье жизни,

и для людского глаза неподвижны

вдоль времени скользящие дома.

Однажды дом на вираже качнет,

и те, кто прямо, — все поедут мимо.

И ты поймешь, что все неповторимо

(непоправимо — если быть точнее).

Картинка в памяти застынет, коченея,

а жизнь отсюда новый счет начнет.

Четвертого всю грязь свело на нет.

Зима вернулась к нам в начале марта

и превратила в контурную карту

гнилую землю в рытвинах и кочках,

и оказалось — рано ставить точку,

поскольку не проложен первый след.

Как много обещает небо нам.

Но в этот день сбывались обещанья, —

настал конец эпохе обнищанья, —

я знал, что жив, что кровь еще не стынет.

А пятого ты принесла мне сына,

и это был единственный обман.

Да будет долгой жизнь, что началась!

Да будет жизнь богатою и полной!

Сынок, богатство есть любовь, — запомни!

Любовь есть все! Конец нравоученью.

Но если в этом ты найдешь спасенье,

то, значит, — моя песня удалась.

Четвертого всю боль свело на нет.

Четвертого не тая падал снег.

А пятого ты родила мне сына, —

и в этом корень песни и секрет.

4-14 марта 1984

Источник

Литературный журнал “Ритмы вселенной”

Владимир Маяковский фигура в русской литературе неоднозначная. Его либо любят, либо ненавидят. Основой ненависти обычно служит поздняя лирика поэта, где он воспевал советскую власть и пропагандировал социализм. Но со стороны обывателя, не жившего в ту эпоху и потока времени, который бесследно унёс многие свидетельства того времени, рассуждать легко.

Маяковский мог бы не принять советскую власть и эмигрировать, как это сделали многие его коллеги, но он остался в России до конца. Конец поэта печальный, но он оставался верен своим принципам, хотя в последние годы даже у него проскальзывают нотки недовольства положением вещей.

То, что начнет твориться в советской России после 30-х годов, поэт уже не увидит.

Стихотворение «Хорошее отношение к лошадям» было написано в 1918 году. Это время, когда ещё молодой Маяковский с восторгом принимает происходящие в стране перемены и без капли сожаления прощается со своей богемной жизнью, которую вёл ещё несколько лет назад.

Кобыла по имени “Барокко”. Фото 1910 года.

Большой поэт отличается от малого не умением хорошо рифмовать или мастерски находить метафоры, и уж точно не количеством публикаций в газетах и журналах. Большой поэт всегда берётся за сложные темы, которые раскрывает в своей поэзии – это даётся далеко не каждому, кто умеет писать стихи. Большой поэт видит не просто голод, разруху, когда люди видят голод и разруху. Он видит не роскошь и сытую жизнь, когда люди видят роскошь и сытую жизнь – подмечает те детали, мимо которых простой обыватель пройдёт мимо и не заметит ничего.

А Маяковский всю жизнь презирал мещанство и угодничество и очень хорошо подмечал тонкости своего времени.

О самой поэзии он выскажется так:

Поэзия — вся! — езда в незнаемое.
Поэзия — та же добыча радия.
В грамм добыча, в год труды.
Изводишь единого слова ради
тысячи тонн словесной руды.

В стихотворении (оно будет ниже) поэт напрямую обращается к животному. Но это обращение служит неким метафорическим мостом, который должен только усилить накал, происходящий в стихе и показать обычному обывателю всю нелепость и жестокость ситуации. Случаи жестокого обращения с лошадьми были часты в это время. Животных мучали до последнего, пока те действительно не падали замертво прямо на дорогах и площадях. И никто этого не пресекал. Это считалось нормой.

Животное же не человек…

Извозчики времён Маяковского.

Предлагаем вашему вниманию стихотворение «Хорошее отношение к лошадям», за которое по праву можно дать премию мира. Кстати, нобелевку в 2020 году получила американская поэтесса Луиза Глик. Аведь многие тексты Маяковского не хуже, и они то как раз о борьбе – борьбе за свободу и за равное существование на нашей планете.

Маяковский вдохновил множество хороших людей – именно поэтому его помнят и любят до сих пор.

Будь ты хоть человек, а хоть лошадка, которая отдаёт всю себя ради общей цели. Пусть поэт и обращается к лошади, но главную свою мысль он хочет довести до людей, которые стали слишком чёрствыми и жестокими.

Миру мир!

Хорошее отношение к лошадям

Били копыта,
Пели будто:
— Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб.-
Ветром опита,
льдом обута
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
— Лошадь упала!
— Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…

Улица опрокинулась,
течет по-своему…

Подошел и вижу —
За каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шерсти…

И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть,
— старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала на ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И всё ей казалось —
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.

И стоило жить, и работать стоило!

Лайк и подписка – лучшая награда для канала.

Источник

Юрий Коваль Недопесок

ЮРИЙ КОВАЛЬ

Говорят, что Юрий Коваль — писатель открытого сердца. Родился ли он с таким сердцем, или раскрыл его по ходу дела — неизвестно. Только для многих людей, которые повстречали и встретят его ещё, Юрий Коваль — это, конечно, подарок.

Чтобы понять, дорог ли нам писатель, или не очень, — надо представить, чтобы было, если б его не было. Много чего не было бы, в том числе — моих любимых книжек: «Пять похищенных монахов», «Пограничный пёс Алый», «Чистый Дор», «Листобой», «Кепка с карасями», «Самая лёгкая лодка в мире», «Приключения Васи Куролесова»… Покорный судьбе недопёсок весь недопёсий век с потухшим взором просидел бы в клетке. И ничего с ним не случилось бы. И напрасно близкие хриплые голоса — абсолютно неизвестно чьи — звали бы и кричали из-за угла: «Юра, Юра, про нас напиши!»

Плохо нам без него бы пришлось. И как всё-таки здорово, что на свете есть писатель Юрий Коваль!

…Когда-то Юрий Коваль работал учителем в сельской школе в деревне Емельянова. В пятом, шестом и седьмом классах вёл он русский, литературу, историю, географию, рисование и пение.

Многое в повести «Недопёсок» от тех емельяновских времён. Одна из лучших глав «Недопёска» — «На севере диком…» — это урок учителя Коваля.

Кто-то подумает: Юрий Коваль разбрасывается. Писатель, а пишет картины, делает скульптуры, обжигает эмали на кастрюльной фабрике.

Он бродит по лесам и болотам, сидит на Цыпиной горе, чья высота всегото двести метров, а видно оттуда, говорит Коваль, всю Россию, — и песню поёт про Ивана в сундуке.

Но вот как-то раз пришли к нему некоторые люди и сказали:

— Открываем выставку! Называется «Ни уму, ни сердцу». Есть ли у вас что-нибудь для нас?

Коваль искал-искал, всю мастерскую перерыл, нашёл старый чайник без носика. Понёс на выставку, но с дороги домой вернулся.

— Нет, — говорит, — мне этот чайник дороже всего на свете. Многое уму говорит. Я, может быть, разбрасываюсь, но всё же я очень любящий чайники без носиков человек.

А мы добавим, что не только чайники без носиков, но и очень любящий людей.

Я вам больше скажу. Если б так случилось, что инопланетяне прочитали Коваля, они бы прониклись симпатией к землянам.

Марина Москвина

Часть первая

Побег

Ранним утром второго ноября со зверофермы «Мшага» бежал недопесок Наполеон Третий.

Он бежал не один, а с товарищем — голубым песцом за номером сто шестнадцать.

Вообще-то за песцами следили строго, и Прасковьюшка, которая их кормила, всякий раз нарочно проверяла, крепкие ли на клетках крючки. Но в то утро случилась неприятность: директор зверофермы Некрасов лишил Прасковьюшку премии, которая ожидалась к празднику.

— Ты прошлый месяц получала, — сказал Некрасов. — А теперь пускай другие.

— Ах вот как! — ответила Прасковьюшка и задохнулась. У нее от гнева даже язык онемел. — Себе-то небось премию выдал, — закричала Прасковьюшка, — хоть и прошлый месяц получал! Так пропади ты пропадом раз и навсегда!

Директор Некрасов пропадом, однако, не пропал. Он ушел в кабинет и хлопнул дверью.

Рухнула премия. Вместе с нею рухнули предпраздничные планы. Душа Прасковьюшки окаменела. В жизни она видела теперь только два выхода: перейти на другую работу или кинуться в омут, чтоб директор знал, кому премию выдавать.

Равнодушно покормила она песцов, почистила клетки и в сердцах так хлопала дверками, что звери в клетках содрогались. Огорченная до крайности, кляла Прасковьюшка свою судьбу, все глубже уходила в обиды и переживания и наконец ушла так глубоко, что впала в какое-то бессознательное состояние и две клетки забыла запереть.

Подождав, когда она уйдет в теплушку, Наполеон Третий выпрыгнул из клетки и рванул к забору, а за ним последовал изумленный голубой песец за номером сто шестнадцать.

Алюминиевый звон

Песцы убегали со зверофермы очень редко, поэтому у Прасковьюшки и мысли такой в голове не было.

Прасковьюшка сидела в теплушке, в которой вдоль стены стояли совковые лопаты, и ругала директора, поминутно называя его Петькой.

— Другим-то премию выдал! — горячилась она. — А женщину с детьми без денег на праздники оставил!

— Где ж у тебя дети? — удивлялась Полинка, молодая работница, только из ремесленного.

— Как это где! — кричала Прасковьюшка. — У сестры — тройня!

До самого обеда Прасковьюшка честила директора. А другие работницы слушали ее, пили чай и соглашались. Все они премию получили.

Но вот настало время обеда, и по звероферме разнесся металлический звон. Это песцы стали «играть на тарелочках» — крутить свои миски-пойлушки.

Миски эти вделаны в решетку клетки так ловко, что одна половина торчит снаружи, а другая — внутри. Чтоб покормить зверя, клетку можно и не отпирать. Корм кладут в ту половину, что снаружи, а песец подкручивает миску лапой — и корм въезжает в клетку.

Перед обедом песцы начинают нетерпеливо крутить пойлушки — по всей звероферме разносится алюминиевый звон.

Услыхав звон, Прасковьюшка опомнилась и побежала кормить зверей. Скоро добралась она до клетки, где должен был сидеть недопесок Наполеон Третий. Прасковьюшка заглянула внутрь, и глаза ее окончательно померкли. Кормовая смесь вывалилась из таза на литые резиновые сапоги.

Характер директора Некрасова

Цепляясь кормовым тазом за Доску почета, в кабинет директора вбежала Прасковьюшка. Она застыла на ковре посреди кабинета, прижала таз к груди, как рыцарский щит.

— Петр Ерофеич! — крикнула она. — Наполеон сбежал!

Петр Ерофеич Некрасов вздрогнул и уронил на пол папку с надписью «Щенение».

— Куда?

Прасковьюшка дико молчала, выглядывая из-за таза.

Директор схватил трубку телефона, поднял над головой, как гантель, и так ляпнул ею по рогулькам аппарата, что несгораемый шкаф за его спиной сам собою раскрылся. Причем до этого он был заперт абсолютно железным ключом.

— Отвинтил лапкой крючок, — забормотала Прасковьюшка, — и сбежал, а с ним сто шестнадцатый, голубой двухлеток.

— Лапкой? — хрипло повторил директор.

— Коготком, — пугливо пояснила Прасковьюшка, прикрываясь тазом.

Директор Некрасов снял с головы шапку, махнул ею в воздухе, будто прощаясь с кем-то, и вдруг рявкнул:

— Вон отсюдова!

Алюминиевый таз брякнулся на пол, заныл, застонал и выкатился из кабинета.

Про директора Некрасова недаром говорили, что он — горячий.

Давило

Горячий человек директор Некрасов был тощ и сухопар. Он ходил круглый год в пыжиковой шапке.

На своем посту Некрасов работал давно и хозяйство вел образцово. Всех зверей знал наизусть, а самым ценным придумывал красивые имена: Казбек, Травиата, Академик Миллионщиков.

Недопесок Наполеон Третий был важный зверь. И хоть не стал еще настоящим песцом, а был щенком, недопеском, директор очень его уважал.

Мех Наполеона имел особенный цвет — не белый, не голубой, а такой, для которого и название подобрать трудно. Но звероводы все-таки подобрали — платиновый.

Мех этот делился как бы на две части, и нижняя — подпушь — была облачного цвета, а сверху покрыли ее темно-серые шерстинки — вуаль. В общем, получалось так: облако, а сверху — серая радуга. Только мордочка была у Наполеона темной, и прямо по носу рассекала ее светлая полоса.

Всем на звероферме было ясно, что недопесок перещеголяет даже Наполеона Первого, а директор мечтал вывести новую породу с невиданным прежде мехом — «некрасовскую».

Узнав о побеге, директор Некрасов и бригадир Филин кинулись к забору. Они мигом пролезли в дырку и сгоряча в полуботинках побежали по следу.

— Сколько раз я говорил — заделать дырку! — кричал на ходу директор.

— Так ведь, Петр Ерофеич, — жаловался в спину ему Филин, — тесу нету.

Очень скоро они начерпали в полуботинки снегу и вернулись на ферму. Переобулись. Прыгнули в «газик», помчались в деревню Ковылкино. Там жил охотник Фрол Ноздрачев, у которого был гончий пес по имени Давило. Ноздрачева дома они не застали.

— Откуда я знаю, где он! — раздраженно ответила жена. — Он мне не докладывает.

— Гони в магазин! — крикнул Некрасов шоферу.

Охотник Фрол Ноздрачев действительно оказался в магазине. Он стоял у прилавка с двумя приятелями и смеялся.

— Товарищ Ноздрачев! — строго сказал директор. — У нас трагедия. Сбежал Наполеон. Срочно берите вашего кобеля и выходите на след.

Источник

нам.

Ну, встретились, поговорили, выяснили недоразумение. Оказалось, папуасы с северного берега. У них тут и деревня была недалеко, и море тут же, а Лома они вовсе и не собирались есть. Напротив, угостить нас хотели, а Лом их уговорил подальше от бивуака костер разложить: боялся потревожить наш сон. Да.

Ну, подкрепились мы. Они спрашивают:

– Куда, откуда, с какими целями?

Я объяснил, что ходим по стране и скупаем местное оружие старинных образцов для коллекции.

– А, – говорят, – кстати попали. Вообще-то у нас этого добра не бывает. Это хозяйство мы давно в Америку вывезли, а сами на винтовки перешли. Но сейчас случайно есть небольшая партия бумерангов…

Ну, и отправились мы в деревню. Притащили они эти бумеранги. Я как глянул, так сразу и узнал свои спортивные доспехи.

– Откуда это у вас? – спрашиваю.

– А это, – отвечают они, – один посторонний негр принес. Он сейчас поступил военным советником к нашему вождю. Но только его сейчас нет, и вождя нет – они в соседнюю деревню пошли, обсуждают там план похода.

Ну, я понял, что мой воинственный адмирал здесь окопался, и вижу – надо уходить подобру- поздорову.

– Послушайте, – спрашиваю, – а где у вас ближайшая дорога в Сидней, или в Мельбурн, или вообще куда-нибудь?

– А это, – отвечают они, – только морем. По суше и далеко и трудно, заблудитесь. Если хотите, можете здесь пирогу зафрахтовать. Ветры сейчас хорошие, в два дня доберетесь.

Я выбрал посудину. И странная, доложу вам, посудина оказалась. Парус вроде кулька, мачта – как рогатина, а сбоку за бортом – нечто вроде скамеечки. Если свежий ветер, так не в лодке надо сидеть, а на этой скамеечке как раз. Мне, признаться, на таком судне ни разу не приходилось плавать, хоть я в парусном деле и не новичок. Но тут делать нечего, как-нибудь, думаю, справлюсь.

Погрузил бумеранги, взял запасов на дорогу, разместил экипаж. Я в руле. Лом с Фуксом за бортом, вместо балласта. Подняли паруса и пошли.

Только отошли, смотрю – за нами в погоню целый флот. Впереди большая пирога, а на носу у нее – мой странствующий рыцарь: сам адмирал Кусаки в форме папуасского вождя.

Я вижу – догонят. А сдаваться, знаете, неинтересно. Если бы одни папуасы, с ними бы я сговорился – все-таки австралийцы, народ культурный, – а этот… кто его знает? Попадешься вот так, живьем сожрет… Словом, вижу, как ни вертись, а надо принимать сражение.

Ну, взвесил обстановку и решил так: вступать в бой, проливать кровь – к чему это? Дай-ка лучше я их искупаю. Таким воякам первое дело – голову освежить. А тут ветер боковой, крепкий, команда у них за бортом, на скамеечках. Так что обстановка самая благоприятная. Ну и если сделать этакий штырь подлиннее да быстро развернуться…

Словом, в две минуты переоборудовал судно, сделал поворот и полным ходом пошел на сближение. Идем на контркурсах. Ближе, ближе. Я чуть влево беру руля и, знаете, как метлой смел балласт с флагманской пироги, со второй, с третьей. Смотрю – не море кругом, а суп с фрикадельками. Плывут папуасы, барахтаются, смеются – так раскупались, что и вылезать не хотят.

Один Кусаки недоволен: вскарабкался на пирогу, кричит, сердится, фыркает… А я, знаете, просемафорил ему: «С легким паром», развернулся и пошел назад в Сидней.

А там, в Сиднее, возвратил бумеранги владельцу, попрощался с партнером по гольфу, поднял флаг.

Ну, конечно, провожающие были, принесли фрукты, пирожные на дорогу. Я поблагодарил, отдал швартовы, поднял паруса и пошел.

Глава XVII, в которой Лом вновь покидает судно

На этот раз неудачно все получилось. Едва миновали берега Новой Гвинеи, нас нагнал тайфун чудовищной силы. «Беда», как чайка, металась по волнам. Нырнет, выскочит, снова нырнет. Горы воды падают на палубу. Снасти стонут. Ну что вы хотите – тайфун!

Вдруг яхта, как волчок, закрутилась на месте, а секунду спустя ветер совершенно затих. Лом и Фукс, незнакомые с коварством тайфуна, облегченно вздохнули. Ну, а я понял, в чем дело, и, признаться, пришел в большое расстройство. Попали в самый центр урагана. Тут, знаете, добра не жди.

Ну и началось. После непродолжительного затишья ветер снова засвистел, как тысяча чертей, паруса лопнули со страшным треском, мачта согнулась, как удочка, переломилась пополам, и весь рангоут вместе с такелажем полетел за борт.

В общем, потрепало нас как надо.

А когда разъяренный океан несколько успокоился, я вышел на палубу и осмотрелся. Разрушения были огромны и непоправимы. Запасные паруса и концы, правда, хранились у нас в трюме, но на одних парусах без мачт, сами понимаете, не пойдешь. И тут, вдали от больших океанских дорог, нас ждала страшная участь: мы годами могли болтаться среди океана. А это, знаете, перспектива не из приятных.

Угроза медленной смерти нависла над нами, и, как всегда в таких случаях, я вспомнил свою долгую жизнь, свое милое детство.

И вот, представьте себе, воспоминание это дало мне ключ к спасению.

Еще будучи мальчиком, я любил клеить и запускать воздушных змеев. Ну, и вспомнив об этом прекрасном занятии, я воспрянул духом. Змей! Бумажный змей – вот спасение!

Корзины от прощальных подношений пошли на каркас. Ну, а потом мы сварили клейстер, собрали все бумажное, что было на судне – газеты, книжки, разную коммерческую корреспонденцию, – и принялись клеить. И скажу вам, не хвастаясь, змей получился на славу. Уж кто-кто, а я-то в этом деле специалист. Ну, а когда высохло это сооружение, мы выбрали канат подлиннее, выждали ветерок, запустили…

И ничего, знаете, прекрасно потянуло, пошла наша яхта и снова стала слушать руля.

Я развернул карту, выбираю место, куда зайти для ремонта. Вдруг слышу странные какие-то звуки. Потрескивает что-то на палубе. Встревоженный, поднимаюсь и вижу страшную картину: конец, на котором держался наш змей, зацепился за брашпиль и к моменту моего прихода перетерся и, как говорится, на волоске держится.

– Аврал! Все наверх! – скомандовал я.

Лом и Фукс выскочили на палубу. Стоят, ждут моих распоряжений.

Но распорядиться было нелегко. Тут, сами понимаете, нужно бы наложить узел. Но ветер усилился, канат натянулся, как струна, а струну, знаете, не завяжешь.

И я уже думал – все кончено. Но тут исполинская сила Лома нашла надлежащее применение. Он, понимаете, хватается одной рукой за канат, другой за скобу на палубе, напрягает бицепсы. На канате появляется слабина…

– Так держать, не отпускать ни в коем случае! – скомандовал я, а сам стал накладывать узел.

Но тут вдруг неожиданно шквал налетает на нас с кормы, змей рванулся, скоба вылетела из палубы, как морковка из грядки, и Лом взвился в облака, едва успев крикнуть:

А у нее корма доложу я вам

– Есть так держать!

Ошеломленные, мы с Фуксом посмотрели вслед. А Лома уже и не видно совсем. Мелькнула в облаках черная точка, и наш храбрый товарищ покинул нас среди океана…

Наконец я пришел в себя, взглянул на компас, заметил направление, оценил на глаз погоду. И, должен сказать, выводы получились неважные: свежий ветер силою в шесть баллов со скоростью до двадцати пяти миль в час уносил моего старшего помощника к берегам Страны восходящего солнца. Мы же снова беспомощно болтались по волнам, лишенные двигателя и управления.

Я расстроился, ушел с горя спать и, только немного забылся, слышу – Фукс меня будит. Ну, я протер

Источник